— дышал тяжело. Мой член, длинный, молодой, блестел от её соков и моего семени.
Бабушка лежала, тяжело дыша, и думала: "Вот это дело, два члена меня рвали, один в рот, другой в щель, и прятаться не надо — кайф, аж ноги трясутся". Дед смотрел на неё, на меня, и в голове его крутилось: "Чёрт возьми, аж ствол опять шевельнулся, как этот щенок мою старуху драл, да и сам я её взял, как в молодости". А я смотрел на них и чувствовал: "Жарко, больше не прятаться, и видеть, как дед её имеет, — аж в паху снова тянет".
****
После того тройничка в спальне жизнь в доме стала проще, но гуще, как творог под прессом. Днём мы ворочали деревенский быт: я доил коз, их тёплое вымя скользило в руках, таскал сено, пока пот жёг глаза; бабушка месила сыр у печи, её крепкие бёдра проступали под юбкой; дед чинил трактор, сплёвывал в пыль, но теперь иногда ухмылялся, глядя на нас. Ночью, когда печь остывала, мы сливались втроём — грубо, жарко, без стыда, — и кровать скрипела под нашими потными телами.
Однажды вечером, после ужина, мы сидели за столом. Щи остывали в мисках, дед хлебал самогонку, а бабушка теребила платок. Она вдруг кашлянула, глянула на меня, потом на деда, и сказала, тихо, но твёрдо: "Надо сказать тебе, старый. Я ж его с козой застала, ещё до того, как мы с ним начали. Стоял он в сарае, верхом на рогатой, штаны спущены, сопел, как бычок". Я замер, кровь бросилась в лицо, ложка выпала из рук. Дед поднял глаза, прищурился, но не заорал — только хмыкнул, криво, и спросил: "С козой, значит? И как оно было?"
Бабушка продолжила: "Я тогда молчала, стыдно было, а потом сама к нему легла. Думала, отучу. Но раз уж мы теперь так живём, скрывать нечего". Дед хлебнул самогонки, вытер рот рукавом, посмотрел на меня долгим взглядом. "Ну, бывает", — буркнул он и замолчал. Я сидел, как на углях, ожидая, что он сейчас за кнут схватится, но он только кивнул: "Утро подождёт. Завтра поговорим".
Утром, когда бабушка ушла к соседке за солью, дед поймал меня у сарая. Я нёс ведро, он стоял, курил, сапоги в пыли. "Пойдём", — буркнул он и повёл меня внутрь, где козы лениво жевали сено. Запах навоза бил в нос, их шерсть блестела в полумраке. Он прислонился к стене, сплюнул, заговорил: "С козой, значит, баловался. Понимаю я тебя. Молодой, горячий, а девок тут нет. И я в твои годы, бывало, искал замену, когда твоя бабка не давала. В деревне так: жёны нос воротят, а мужикам надо. Коза, корова, да хоть овца — лишь бы теплое да податливое. Не ты первый".
Я стоял, слушал, чувствуя, как стыд горит на щеках, но он махнул рукой: "Не ссы, дело житейское". Потом кивнул на ту самую козу — белую, с мягкими боками и спокойным взглядом: "Вот она, поди, та самая? Хороша, рогатая. Хочешь, давай с ней, я придержу, посмотрю, как ты управляешься. Не чужие мы теперь". Я опешил, но в паху потянуло — её шерсть, её тепло вспомнились, и дедов голос, грубый, но спокойный, будто подтолкнул.
Он шагнул к козе, ухватил её за рога своими жилистыми руками, удержал смирно: "Давай, не стой". Я, дрожа, подошёл, штаны спустил, член уже вставший, длинный, твёрдый, с блестящей головкой, дрожал от нетерпения. Коза фыркнула, но дед держал крепко, её зад чуть приподнялся, и я увидел её влагалище — узкое, розовое, чуть влажное, с