мягкий. Мы сели, неловко. Он помолчал, потом заговорил: "Думал я. Тяжко мне после того сарая. Злость меня жгла, а теперь совесть жрёт. Поступил я с вами, как скот, хоть и вы не ангелы. Ты, старая, не молодая, но не с чужим легла — с внуком, с нашей кровью. А ты, щенок, молодой, тело требует, понимаю я это. Зря я вас так… проучил. Не по-людски вышло".
Я сидел, чувствуя, как кровь стучит в висках. Бабушка смотрела на него, глаза блестели. Дед кашлянул, хлебнул самогонки, вытер рот рукавом: "Извиняюсь я. Злость прошла, стыд остался. И вот что скажу: коли вам неймётся друг с другом, не против я. Пускай так и будет, только… берите меня с собой, когда захочу. Вместе будем, раз уж всё так повернулось".
Бабушка вдруг улыбнулась, криво, но тепло, и сразу сказала: "Ладно, старый, пускай так. Муж ты мне, сколько лет вместе прожили, соскучилась я по тебе, по правде. А если и внук со мной, и ты — мне не жалко, берите оба, коли хочется". Она глянула на меня, потом на деда, и в голосе её был не стыд, а что-то простое, деревенское, как молоко в крынке. Дед кивнул, хмыкнул: "Ну, договорились". Встал, пошатнулся, буркнул: "Завтра в город поеду, а вы уж тут сами", — и ушёл во двор, закурить.
После того вечера, когда дед выложил всё на стол, в избе повисла новая тишина — не тяжёлая, как раньше, а тёплая, неловкая, как после долгой ссоры. Днём мы жили, как всегда: я доил коз, их шерсть липла к потным рукам, таскал сено, пока пот заливал глаза; бабушка месила сыр в чане, юбка облепляла её крепкие ноги; дед точил серп у сарая, сплёвывал в пыль, но уже не молчал — бурчал что-то про город, про коз, будто пробовал наладить жизнь. Мы с бабушкой переглядывались, и я видел в её глазах не стыд, а примирение. Я тоже думал: зря мы с ней начали, зря он нас так проучил, но раз уж всё вышло наружу, может, и правда жить дальше вместе, как он сказал.
К вечеру, когда солнце село, а печь тлела, я сказал ей тихо: "Простим его, бабуль. И он не прав был, и мы". Она кивнула, поправила платок: "Да, пора кончать с этим стыдом. Зови его, пусть придёт". Я вышел во двор, где дед курил, прислонившись к сараю. "Дед, зайди в избу, поговорить надо", — буркнул я. Он глянул на меня, прищурился, но пошёл, топая сапогами по земле.
В избе бабушка стояла у стола, лицо красное от жара печи, глаза блестят. "Садись, старый", — сказала она мягко. Дед сел, я рядом. Она заговорила: "Простили мы тебя. И ты нас прости. Не правы были все — я с ним легла, он молодой, дурной, а ты… перебрал с наказанием. Но раз уж так вышло, давай по-твоему — вместе будем". Дед кашлянул, хмыкнул: "Ладно, коли простили, и я вас прощаю. Пускай так". Я кивнул, чувствуя, как внутри что-то отпускает.
Бабушка вдруг шагнула ближе, положила руку ему на плечо: "Пойдём тогда, старый, в спальню. И ты, — глянула на меня, — тоже иди". Мы с дедом переглянулись, но встали, как заворожённые, и поплелись за ней. В спальне пахло деревом и её потом, кровать скрипнула, когда она легла. "Раздевайтесь", — шепнула она, снимая платок, и волосы её, седые, но густые, упали на плечи.
Она скинула платье — тело её было зрелым, чуть обвисшим, но крепким: грудь тяжёлая, с тёмными сосками, что торчали, как