Мы зашли в сарай, она задвинула засов, повернулась ко мне — глаза блестят, губы сжаты. "Снимай штаны", — шепнула она, задрала подол, и я, дрожа, кинулся к ней. Она упёрлась руками в стену, я пристроился сзади, её жар обжигал, как печь. Я двигался жадно, её стоны смешивались с блеяньем коз, и вдруг — грохот. Дверь сарая распахнулась, засов треснул, и в проёме возник дед — лицо багровое, глаза выпученные, кнут в руках.
"С-суки!" — заорал он так, что козы шарахнулись. Я отпрянул, штаны сползли, бабушка дёрнулась, запахивая платье, но он всё видел. "Ты, старая шлюха, с внуком своим? А ты, щенок, на бабку полез?!" — голос сорвался на хрип, он шагнул вперёд, кнут свистнул. Я увернулся, но удар обжёг плечо, как крапива. Бабушка крикнула: "Не тронь его, старый!" — и кинулась на него. Он отшвырнул её на солому, повернулся ко мне: "Я тебя выкормил, а ты срам творишь? Обоих проучу, как скотину!"
Он схватил меня за рубаху, швырнул к стене, я рухнул, задыхаясь. Дед дышал тяжело, глаза бешеные, но в них мелькнуло что-то тёмное, злое. "Раз вам так неймётся, щас узнаете, что к чему", — прорычал он, бросил кнут и расстегнул ремень. Бабушка вскочила: "Ты что удумал?!" — но он сплюнул: "Молчи, сука, сама начала". Он кивнул ей: "Раздевайся, раз ему дала, мне тоже дашь". Она сжала губы, но задрала платье, трусов не было. Дед усмехнулся, криво: "Вот так, значит. Ну, щенок, смотри".
Он схватил её за бёдра, толкнул к стене, вошёл сзади — грубо, пыхтя, как бык. Она стиснула зубы, отвернулась, а он двигался, хрипя: "Думала, я не мужик? Докажу!" Кончил быстро, отпустил её и повернулся ко мне: "Теперь ты, давай". Я затрясся: "Дед, не надо…" — но он рявкнул: "Лезь на неё, или я тебя кнутом!" Бабушка шепнула: "Делай, что говорит", — и легла на солому, задрав подол. Я, как в кошмаре, вошёл в неё, чувствуя его взгляд, её тело было тёплым, но мёртвым подо мной. Стыд душил, но я кончил, задыхаясь.
Дед хмыкнул: "Мал ещё, а туда же". Потом шагнул ко мне, глаза блестят, потный, вонючий: "Думал, только её трахать будешь? Щас сам узнаешь". Он схватил меня за шею, швырнул на колени: "Штаны снимай, живо". Я дрожал, но он рявкнул: "Не то пришибу!" — и я спустил штаны, стыд жег, как угли. Он встал сзади, плюнул себе на руку, и я почувствовал, как он пристраивается — грубо, больно, без жалости. "Вот так, щенок, будешь знать", — прохрипел он, входя в меня. Боль рвала, я стиснул зубы, солома кололась в ладони, а он двигался, пыхтя, пока не кончил с глухим стоном. Оттолкнул меня, я рухнул, ноги тряслись.
Потом он схватил бабушку за волосы: "А ты, старая, давай сюда". Посадил её на чурбак, заставил взять в рот — жёстко, без слов. Она подчинилась, глаза пустые, пока он не выдохнул и не отпихнул её. "Хватит с вас, мрази", — буркнул он, застегнулся и вышел, хлопнув дверью.
Мы остались в сарае — я на соломе, она у стены, оба молчали. Стыд и боль гудели в теле, как пчёлы в улье. Она встала, поправила платье: "Живём дальше. Не лезь к нему". Я кивнул, чувствуя, как внутри всё сломалось. Утром дед был мрачен, но спокоен — молчал, только кулаки сжимал, глядя на меня. Бабушка отводила глаза, и я знал: то, что было, он растоптал.
Дни потекли тяжко. Дед пил, орал, но не трогал — только смотрел,