Вечером после бани она позвала: "Пойдём". Я чуть ли не припрыжкой рванул за ней. На этот раз она разделась полностью — её тело, зрелое, с мягкими изгибами и чуть обвисшей грудью, показалось мне совершенством, храмом наслаждения. Мы перепробовали всё: я брал её сзади, когда она стояла на четвереньках, упираясь руками в кровать, её стоны разносились по комнате; потом она закинула ноги мне на плечи, и я входил глубже, чувствуя, как она сжимается вокруг меня. Ночь была бесконечной, потной, жаркой. Со временем она стала брать меня в рот, её губы скользили по мне, а я, припав к её лону, вылизывал её, упиваясь её вкусом и запахом. Так продолжалось до армии — тайные ночи, полные запретного жара, пока дед мотался в город, а мы с бабушкой утоляли мою жажду и её скрытую страсть.
После того, как бабушка застукала меня с козой, я не мог найти себе места. Стыд грыз изнутри, но желание — оно было сильнее. Дед укатил в город, бабушка хлопотала по хозяйству, а я, дождавшись, пока она уйдёт к соседке, снова прокрался в сарай. Козы лениво жевали сено, их шерсть блестела в полумраке, и одна — та самая, с мягкими боками и спокойным взглядом — будто ждала меня. Сердце колотилось, как молот, штаны жали от напряжения. Я оглянулся — никого. Пристроился сзади, дрожащими руками ухватил её за бёдра, её тепло обожгло меня, как раскалённый уголь. Она не сопротивлялась, только тихо блеяла, а я, стиснув зубы, вошёл — быстро, неловко, но глубоко. Это было странно, дико, не так, как с бабушкой позже, но жар её тела и запретность момента свели меня с ума. Я кончил почти сразу, задыхаясь от смеси стыда и облегчения, и тут же отпрянул, вытирая пот со лба. Коза фыркнула и пошла к кормушке, будто ничего не случилось.
Вечером, после бани, бабушка снова позвала меня в спальню. Лёжа на мне, она вдруг прищурилась и спросила, чуть хрипло: "Ты всё-таки попробовал утром, да?" Я замер, кровь бросилась в лицо, но она только усмехнулась: "Глупый ты мой. Теперь сравнишь, что лучше". И в ту ночь она показала мне такие глубины наслаждения, что коза осталась лишь смутным воспоминанием — горячим, но бледным на фоне её опытных ласк.
Дни в деревне текли медленно, как молоко из-под козы, но после той первой ночи с бабушкой всё изменилось. Я стал замечать её иначе: как она наклоняется над кадкой, стирая бельё, юбка облепляет её крепкие бёдра, или как пот проступает на её шее, когда она месит тесто у печи. Её руки — мозолистые, но тёплые — теперь казались мне не просто орудием труда, а чем-то, что манит, обещает. Дед уезжал каждую субботу, и я ждал этого, как дождя в засуху, хотя виду не подавал — косил сено, таскал воду, доил коз, а внутри всё кипело.
Вечерами, после бани, она звала меня тихо, почти буднично: "Пойдём, помочь надо". Я шёл, зная, что никакой помощи не будет — только её тело, ждущее меня в полумраке спальни. Она не всегда раздевалась сразу, иногда оставалась в длинной рубахе, задрав подол до пояса, и это было даже жарче — видеть, как ткань липнет к её потной коже, пока я двигался в ней. "Тише, стены тонкие", — шептала она, если я слишком громко дышал, но сама порой стонала так, что куры в сарае просыпались. Её грудь, мягкая, чуть обвисшая, колыхалась подо мной, и я, молодой, ненасытный, вгрызался в неё губами, пока она не шипела: "Дурак,