взял его потом — зад сжал меня крепко, жарко, пёс скулил, рвался, но я кончил, сперма стекла по его шерсти, упала в грязь.
Индюк был последним — толстый, с перьями, что трепыхался и гоготал, пока мы его ловили. "Докажи, что можешь", — сказал дед, перевернул его, зад мелкий, тёмный, с запахом птичьего помёта. Он вошёл, индюк загоготал громче, крылья били по соломе, но дед двинулся, кончил с рыком, семя вытекло, белое, липкое, запачкало перья. Я взял его следом — зад сжал меня туго, жарко, индюк трепыхался, гоготал, но я кончил, сперма стекла по хвосту, упала в пыль.
Бабушка знала — видела нас из окна, слышала звуки из хлева, но не ворчала. Мы брали её везде, и это было наше счастье. В избе у печи, где жар грел её спину, она раздвигала бёдра: "Тихо, парень, не спеши". Я входил в её щель — розовую, влажную, с тёмным пушком, пахнущую женщиной и теплом, она шептала: "Ммм, тепло идёт", — и дышала глубже, грудь её колыхалась, соски тёрлись о рубаху. Дед брал её в зад — мелкий, тёмный, теперь мягкий, сжимал его маслом, входил медленно, хрипя: "Ну, старуха". Она стонала тихо: "Ух, шире ты, но… сладко где-то", — и пот её стекал по бокам, капал на пол.
В сарае на сене было грубее — колючки цеплялись за её рубаху, она ложилась на живот, я входил в щель, чувствуя, как она сжимает меня, тёплая, живая, шептала: "Давай, парень". Дед брал её в зад сверху, шлёпал по бёдрам, сено шуршало под нами, она смеялась: "Дед, тяжёлый ты, не дави". Сперма наша — моя белая, его мутная — текла по её ляжкам, пачкала сено, смешивалась с запахом травы.
У реки было мягче — вода плескалась у ног, она стояла, согнувшись, я входил в щель, держа её за талию, она шептала: "Ну, давайте, раз уж начали". Дед брал её в зад, течение холодило её кожу, она хихикала: "Ох, студёно, но тепло внутри". Семя стекало в воду, уносилось рекой, она смотрела на нас: "Черти вы мои".
С дедом мы стали ближе — через хлев, через неё. "Хорошо её берёшь", — говорил он, глядя, как я вхожу в бабушку, а я отвечал: "Ты показал, деда". Он кивал: "Всё моё — твоё". Вечерами мы пили самогон у стола, он рассказывал про молодость — как с бабушкой в поле ночевал, как скотину держал, а я слушал, чувствуя, как его жизнь становится моей. "Счастливые мы", — говорил он, глядя на неё, а она улыбалась: "Пока вы со мной, да".
Жили мы весело — смеялись, когда коза вырвалась и дед упал в солому, ели лепёшки, что она пекла, грелись у печи, когда ветер выл за стеной. Животные в хлеву, её тело в избе, его слова у огня — всё это было нашим, и мы не хотели другого.
Зима пришла тихо — снег лёг на крышу, как пух, мороз рисовал узоры на стёклах, изба гудела от печи, а за окном деревня затихала под белым покрывалом, только дым из труб поднимался в небо. Я поступил в техникум — в город, за сто вёрст, учиться на механика. "Надо, парень, живи своей дорогой", — сказал дед, хлопнув меня по плечу, его рука дрожала от старости, а бабушка добавила: "Уезжай, но не забывай нас, слышишь?" Собрал я котомку — рубахи, краюху хлеба, тот нож, что дед дал, её платок, пахнущий печью и её руками, — и уехал, оставив их у порога, где снег скрипел под